Римас Туминас. Интервью газете "Культура"

Дата публикации: 23 августа 2007

Автор: Ирина Алпатова

Издание: Культура

20 августа на сборе труппы Театра имени Вахтангова руководитель Федерального агентства по культуре и кинематографии Михаил Швыдкой представил коллективу нового художественного руководителя Римаса Туминаса. Туминас в Москве неслучаен. Окончив ГИТИС, он в свое время работал и в Театре им. Станиславского, и в Вахтанговском, и в «Современнике» и даже имеет статус лауреата Государственной премии России. О том, в чьи руки отдать прославленный театр, задумались уже давно. В качестве кандидатов на художественное руководство назывались имена Валерия Фокина и Роберта Стуруа, но эти истории не сложились. Туминас тоже первоначально ответил отказом, но после ухода из жизни Михаила Ульянова ситуация изменилась, а полугодовые раздумья литовского режиссера привели его к решению: надо попробовать.

 — Римас, я не буду вас спрашивать, зачем вам это надо…
 — Вот это правильно.
 — Но вы, как человек интуиции, что ощущаете сегодня в этих московских театральных стенах?
 — Ощущения странные. Словно бы я вхожу в какой-то знакомый театр. Возраст, наверное, сказывается и опыт. Все театры уже воспринимаются как единый театр. Тот, где я есть сегодня. Я не ощущаю какого-то разрыва, иного театрального пространства. Нет, я давно уже путешествую по этому общему театральному пространству. Могут меняться здания, сцены, но процесс продолжается. Процесс движения, путешествия по этому млечному театральному пути. Что-то космическое в этом есть. Все театры движутся по небосклону, а ты ищешь на нем свой и испытываешь странное удовольствие от того, что никак не можешь его найти. Но если ты нашел свой театр, ты умер.
 — Эти слова имеют отношение к вильнюсскому Малому театру, который вы создали в 1990 году?
 — 14 лет я строил этот театр. И эти годы были самыми счастливыми, как я сейчас понимаю. У нас не было здания, мы много ездили, жили коммуной, семьей. Мы мечтали иметь крышу над головой, свой дом, и эта мечта нас поддерживала. Но вот она сбылась — и… все перестало существовать. Я начал пугаться, потому что понял, что построил себе маленькую тюрьму. Тем более что Малый театр стал авторским и я должен был его обслуживать. И одновременно оказалось, что он прекрасно может работать в разных жанрах и с разными режиссерами.
И тут какой-то коридор возник. С одной стороны, Вахтанговский театр приоткрыл дверь в сторону западной режиссуры, с другой — я сам это сделал, из своего театра. А если дверь приоткрылась, надо уходить. Всегда надо уходить из театра, как Эфрос говорил. Каждый день. Вопрос только: куда?
 — Но сейчас у вас есть ответ на этот вопрос. Значит ли это, что вы будете не наезжающим худруком, а реальным?
 — Вахтанговский театр принял мои условия, а они заключаются в том, что надо немного подождать. У меня остались обязательства в Литве, главным образом, перед моими студентами, а также перед «Современником», где я должен в декабре выпустить «Горе от ума». Так что пока буду ездить туда-сюда, а с января уже начну серьезно работать в Вахтанговском театре.
А знаете, это хорошо, что не сразу в прорубь бросаться придется, а постепенно в нее погружаться. Чтобы познать что-то, надо начать с наблюдения, оставаясь на какое-то время человеком со стороны, держа дистанцию. Через нее можно многое понять, даже объективнее, чем изнутри. А когда познаешь, то и влюбишься.
Тогда-то и появится, быть может, возможность объявить войну актерам, начать режиссерскую атаку на них. И свою, и приглашенных постановщиков, круг которых я предложу труппе. Я уверен, что мы победим. Актеры сдадутся в плен и незамедлительно почувствуют радость этого пленения. В этом плену мы и устроим театральный праздник. 
 — Мне кажется, вы сильно идеализируете ситуацию. Столько обратных примеров было.
 — Не знаю… Думаю, насчет актерского коварства многое преувеличено. Они ведь натурально защищаются. Везде — и в театре, и в драматургии — актеров окружает очень много посредственностей. И потому они становятся агрессивными. А я, мне кажется, могу гарантировать большое внимание к работе именно с актерами. Познание человека не может не увлечь артиста, и любой поймет, что от этого веет правдой, глубиной. Актер станет тем, кем он должен быть по сути своей, природе. Он раскроет свою наивность. А ее величество наивность — самое дорогое, что есть в актере.
 — Вы сказали, что построили себе в Вильнюсе тюрьму, имея в виду Малый театр. А не получится ли, что из одной тюрьмы вы просто попадете в другую — побольше, да еще и в чужом государстве?
 — Всегда больше оправданий для себя найдется, когда попадаешь в чужую тюрьму. Ты ее не строил, поэтому не так больно. Там можно, как это ни парадоксально, свободнее себя чувствовать — претензии предъявлять, критиковать, требовать каких-то прав и привилегий. 
 — А театральная свобода в принципе существует?
 — Нет, мы ее выдумали. Сейчас вообще понятия свободы, демократии становятся очень опасными, ведь ими все можно оправдать. Абсолютная свобода, мне кажется, может привести к какой-то катастрофе нашей человеческой жизни. В театре же все жестче, чем в жизни, и про свободу говорить сложно. Хотя каждый из нас, работая на сцене, может свою жизнь очистить, освободить от того, что ему мешает жить. Вот творчество — это и есть, наверное, свобода. Единственно возможная.
 — Мы с вами говорили когда-то о разнице литовского и российского театрального менталитета — режиссерского, актерского, зрительского. Традиционный литовский театр достаточно сложен для восприятия обычной российской публики. Не придется ли вам отчасти ломать себя в условиях иной сценической реальности?
 — Думаю, что не придется. Я не так давно и сам перестал ценить в себе то, что любил и умел делать. Возникла внутренняя потребность что-то менять, как-то иначе существовать, по-другому делать и играть спектакли.
 — Что же изменилось?
 — Мы слишком тяжело высказываемся, чрезмерно метафорично мыслим, придаем большое значение трагедийности. Мне кажется, я сейчас для себя нащупал принцип открытого, игрового театра. Этот театр, может быть, еще глубже обнаружит проблематику нашей жизни, но скажет о ней легче, играючи. Так что я себя здесь продолжу, а не сломаю.
 — Тем более что открытый игровой театр — то самое, что проповедует вахтанговская школа. Правда, сегодня это, скорее, генетическая память, чем реальность.
 — Наверное, это так. Но у меня есть свое ощущение Вахтанговского театра: он всегда был в стороне, стоял за гранью, как бы улыбаясь. Тем временем все морщились, дрались, рвались, а он играл и улыбался, наблюдая за другими. Как такая дама, красивая, кокетливая, но при этом труднодоступная, у которой много светлой энергетики. Эта энергетика, по-моему, никуда не исчезла.
 — Думаю, Вахтанговский театр должен оценить столь эксклюзивный взгляд на него. А теперь, если можно, немного конкретики из ваших планов.
 — Я, наверное, задержусь немного, не все выскажу. Понимаю, что актеры ждут репертуарных названий и сразу начнут примерять их на себя: у кого-то появятся надежды, у кого-то — разочарования. Поэтому я пока только круг авторов очерчу: Шекспир, Ибсен, Гольдони, Томас Манн, Островский, Достоевский. ..
 — Сами с чего начнете?
 — С Шекспира. Это может быть «Ричард III» а может — «Троил и Крессида». «Ричарда» я ставил в Вильнюсе, но весной умер актер, игравший заглавную роль. Что-то осталось недоигранным, недосказанным, да и форма меня увлекает. Раньше я боялся повторов своих спектаклей, а теперь не боюсь.
Так что эту долговременную войну я надеюсь выиграть за полтора сезона. Ну за два.
 — Все-таки к войне готовитесь?
 — Естественно. Только это надо правильно понимать. Это будет война за этику, моральные ценности. Наверное, призову к защите того, что у нас еще осталось хорошего. Ведь опасность исчезновения театра очень реальна. Не Вахтанговского только, но всех. Так жить недолго осталось. И разрушители — мы сами. Через сто — двести лет нас не помянут добрым словом и даже не пожалеют. Нас осудят. Хотя сейчас мы этого не чувствуем и оправдываем себя тем, что жизнь сложна.
Но у нас еще есть время, чтобы эту войну выиграть. Сейчас Дума, политические партии, олигархи заняты своими делами. У них много проблем — экономических, политических, так и слава богу. Но когда все встанет на свои места и власть повернется в сторону культуры, уже будет поздно, мы проиграем. Так что это — война за себя, за культуру в том числе, и внутри нас, за лучшие свои человеческие качества, за свою искру божью. Каждый день это надо отвоевывать.
Сейчас мир опасен, потому что никто ни в чем не виноват. Как прекрасны были времена романтизма высокого и даже шекспировские, когда человек виновный каялся либо кончал жизнь самоубийством. Сегодня же в сознании моральном царит такая суматоха. Созданы для этого все условия, которыми мы успешно пользуемся.
 — Ваша личная война будет вестись словом и примером либо предполагается поиск и наказание виновных?
 — Я думаю, что нежная сила этой режиссерской войны может быть и строгой, и очень безжалостной. Но все-таки в основе — нежность, а не карательные меры. Не вижу смысла. Конечно, если бы я хотел стать «человеком года», надо было бы что-то придумать. Раздеться догола, поцеловать при всех сцену, как Папа Римский, или еще какую-то экстравагантную несуразность совершить. Но это неинтересно.
Правда, мы с вами сейчас разговариваем еще в предвкушении праздника. А пробудь я здесь еще неделю, наверное, приготовился бы к жесткой борьбе. Каждый день приносит новые проблемы. Я уже звереть начинаю.
 — Например?
 — Например, почему здесь привыкли к дублерам? Вот где война начнется. Не будет никаких дублеров, только — ты, иначе нарушается самое драгоценное, сам принцип творчества. Если роль может сыграть любой, то создаются условия для актерских манипуляций. Мы не можем репертуар составить, симфонию месяца сыграть. Репертуар — это же симфония месяца. Как она прозвучит в декабре? Как в январе? Это же музыка! А у нас возникает принцип обслуживания: режиссер обслуживает актеров, актеры — зрителя.
Или тотальные комедии, бессмысленные совершенно. Как будто люди только и жаждут этих комедий. А может, зритель хочет видеть чудо творения, рождение мысли, чувства, любви, ненависти? Это же хлеб театра, больше и не надо ничего. А мы от этого добровольно отказываемся. Мы зрителя сами от этих чувств освобождаем: не бойтесь, приходите, будет весело, вас не нагрузят смыслом, отдыхайте. Но я уверен, что отдохнуть можно иначе. Глядя на картину Рубенса, например. И может быть, с еще большим удовольствием, чем наблюдая за Микки-Маусом по телевизору.
 — Чтобы так отдыхать, нужно сначала изрядно потрудиться, духовно и интеллектуально. К сожалению, это и не всем дано, а многие и не хотят. Отсюда вопрос: ваш театр не для всех?
 — Может быть, такой недостаток и есть.
 — Почему недостаток? Просто данность.
 — Да, это правильно. И в этом проблема. Директор Вахтанговского театра Сергей Сосновский, к которому я проникся уважением, добился, что сейчас самые большие сборы по Москве — 92 процента. Это очень высокий показатель. Но я ему сказал, что через два года процент снизится, может быть, до 70. По этой самой причине. И я уверен, это надо понять и перетерпеть.
Не хочется говорить, что зрителя надо готовить, воспитывать, это банально звучит. Кто поймет, что он смертен, тот придет к нам. Потому что здесь будет школа смерти: как надо умирать, как к этому готовиться.
 — Парадоксальное заявление, после того как вы сказали, что устали от сумрачного трагизма.
 — А это необязательно воспринимать трагически. Знаете, что сделал Циолковский после похорон сына? Вернулись с кладбища, а он, улыбаясь, пошел в свою мастерскую — работать. Тут не выдержала жена и устроила ему скандал. На что он ответил удивленно: «Я его не похоронил, я его отправил в вечное путешествие». Вот вам взгляд русского, между прочим, человека. Не вижу в этом ущербности, как не ощущаю надобности смаковать трагедию. 
 — Но многие-то живут настоящим. Вы, наоборот, все время говорите, что нужно обращаться в прошлое, жить памятью. У вас с днем сегодняшним сложные отношения?
 — Он мне не интересен вовсе. Хотя нет, не так: интересен настолько, насколько это будет нужно там. В прошлом есть то, что будет завтра. Сегодня — ничего нет. Этот день — проходящий, не надо его останавливать, все равно не поймаешь. Не надо искать в нем смысла, иначе можно с ума сойти.
А там, в прошлом, так живо все. И какое объединение, какой хорал на небесах звучит! Как они ждут, что мы к ним постучимся. Они нас ждут. Не в том смысле, чтобы мы поскорее умерли. Ждут, чтобы мы их сюда пригласили. Они хотят увидеть сегодняшний день. И надо дать им такую возможность.
 — Чтобы у нашего читателя не создавалось впечатления затворника не от мира сего, скажите, Римас, а может ли вас сегодня что-то заинтересовать, удивить, сделать счастливым?
 — Кофе… Сигарета, пока здоровье позволяет… Красивая женщина… Природа… Чему я тут удивлялся недавно? Лесу, траве… Шел за грибами, я это очень люблю, и так удивлялся, будто впервые все увидел.